Неточные совпадения
Бобчинский. Возле будки, где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и
говорю ему: «Слышали ли вы
о новости-та, которую получил Антон Антонович из достоверного письма?» А Петр Иванович
уж услыхали об этом от ключницы вашей Авдотьи, которая,
не знаю, за чем-то была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
— Конституция, доложу я вам, почтеннейшая моя Марфа Терентьевна, —
говорил он купчихе Распоповой, — вовсе
не такое
уж пугало, как люди несмысленные
о сем полагают. Смысл каждой конституции таков: всякий в дому своем благополучно да почивает! Что же тут, спрашиваю я вас, сударыня моя, страшного или презорного? [Презорный — презирающий правила или законы.]
Осматривание достопримечательностей,
не говоря о том, что всё
уже было видено,
не имело для него, как для Русского и умного человека, той необъяснимой значительности, которую умеют приписывать этому делу Англичане.
Пройдя еще один ряд, он хотел опять заходить, но Тит остановился и, подойдя к старику, что-то тихо сказал ему. Они оба поглядели на солнце. «
О чем это они
говорят и отчего он
не заходит ряд?» подумал Левин,
не догадываясь, что мужики
не переставая косили
уже не менее четырех часов, и им пора завтракать.
Степан Аркадьич знал, что когда Каренин начинал
говорить о том, что делают и думают они, те самые, которые
не хотели принимать его проектов и были причиной всего зла в России, что тогда
уже близко было к концу; и потому охотно отказался теперь от принципа свободы и вполне согласился. Алексей Александрович замолк, задумчиво перелистывая свою рукопись.
Левин смотрел перед собой и видел стадо, потом увидал свою тележку, запряженную Вороным, и кучера, который, подъехав к стаду,
поговорил что-то с пастухом; потом он
уже вблизи от себя услыхал звук колес и фырканье сытой лошади; но он так был поглощен своими мыслями, что он и
не подумал
о том, зачем едет к нему кучер.
Как ни старался Левин преодолеть себя, он был мрачен и молчалив. Ему нужно было сделать один вопрос Степану Аркадьичу, но он
не мог решиться и
не находил ни формы, ни времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич
уже сошел к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате,
говоря о разных пустяках и
не будучи в силах спросить, что хотел.
Левин был благодарен Облонскому за то, что тот со своим всегдашним тактом, заметив, что Левин боялся разговора
о Щербацких, ничего
не говорил о них; но теперь Левину
уже хотелось узнать то, что его так мучало, но он
не смел заговорить.
Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена
говорила с ним, называя его «ты», чего прежде
не было. В отношениях мужа с женой оставалась та же отчужденность, но
уже не было речи
о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
— Вот оно, из послания Апостола Иакова, — сказал Алексей Александрович, с некоторым упреком обращаясь к Лидии Ивановне, очевидно как
о деле,
о котором они
не раз
уже говорили. — Сколько вреда сделало ложное толкование этого места! Ничто так
не отталкивает от веры, как это толкование. «У меня нет дел, я
не могу верить», тогда как это нигде
не сказано. А сказано обратное.
И, так просто и легко разрешив, благодаря городским условиям, затруднение, которое в деревне потребовало бы столько личного труда и внимания, Левин вышел на крыльцо и, кликнув извозчика, сел и поехал на Никитскую. Дорогой он
уже не думал
о деньгах, а размышлял
о том, как он познакомится с петербургским ученым, занимающимся социологией, и будет
говорить с ним
о своей книге.
— Но теперь
уже решительно, — сказала Анна, глядя прямо в глаза Вронскому таким взглядом, который
говорил ему, чтобы он и
не думал
о возможности примирения.
Анна готовилась к этому свиданью, думала
о том, чтò она скажет ему, но она ничего из этого
не успела сказать: его страсть охватила ее. Она хотела утишить его, утишить себя, но
уже было поздно. Его чувство сообщилось ей. Губы ее дрожали так, что долго она
не могла ничего
говорить.
Они прошли молча несколько шагов. Варенька видела, что он хотел
говорить; она догадывалась
о чем и замирала от волнения радости и страха. Они отошли так далеко, что никто
уже не мог бы слышать их, но он всё еще
не начинал
говорить. Вареньке лучше было молчать. После молчания можно было легче сказать то, что они хотели сказать, чем после слов
о грибах; но против своей воли, как будто нечаянно, Варенька сказала...
Дарья Александровна
не возражала. Она вдруг почувствовала, что стала
уж так далека от Анны, что между ними существуют вопросы, в которых они никогда
не сойдутся и
о которых лучше
не говорить.
— Я
уже просил вас держать себя в свете так, чтоб и злые языки
не могли ничего сказать против вас. Было время, когда я
говорил о внутренних отношениях; я теперь
не говорю про них. Теперь я
говорю о внешних отношениях. Вы неприлично держали себя, и я желал бы, чтоб это
не повторялось.
Второй нумер концерта Левин
уже не мог слушать. Песцов, остановившись подле него, почти всё время
говорил с ним, осуждая эту пиесу за ее излишнюю, приторную, напущенную простоту и сравнивая ее с простотой прерафаелитов в живописи. При выходе Левин встретил еще много знакомых, с которыми он
поговорил и
о политике, и
о музыке, и об общих знакомых; между прочим встретил графа Боля, про визит к которому он совсем забыл.
До обеда
не было времени
говорить о чем-нибудь. Войдя в гостиную, они застали
уже там княжну Варвару и мужчин в черных сюртуках. Архитектор был во фраке. Вронский представил гостье доктора и управляющего. Архитектора он познакомил с нею еще в больнице.
Теперь они были наедине, и Анна
не знала,
о чем
говорить. Она сидела у окна, глядя на Долли и перебирая в памяти все те, казавшиеся неистощимыми, запасы задушевных разговоров, и
не находила ничего. Ей казалось в эту минуту, что всё
уже было сказано.
Гриша плакал,
говоря, что и Николинька свистал, но что вот его
не наказали и что он
не от пирога плачет, — ему всё равно, — но
о том, что с ним несправедливы. Это было слишком
уже грустно, и Дарья Александровна решилась, переговорив с Англичанкой, простить Гришу и пошла к ней. Но тут, проходя чрез залу, она увидала сцену, наполнившую такою радостью ее сердце, что слезы выступили ей на глаза, и она сама простила преступника.
Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо ее
уже было
не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости ее был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему стало грустно.
Поговорив о своей старой гувернантке,
о ее странностях, она спросила его
о его жизни.
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой
говорил реже и тише. «
О чем они тут толкуют? — подумал я. —
Уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь
не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
«Нет, этого мы приятелю и понюхать
не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого приятеля никак
не найдется, что одни издержки по этому делу будут стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он
уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что это такая безделица,
о которой даже
не стоит и
говорить.
Спрятавши деньги, Плюшкин сел в кресла и
уже, казалось, больше
не мог найти материи,
о чем
говорить.
Но мы стали
говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести,
уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если
о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае
не должен ссориться с своим героем: еще
не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это
не безделица.
Не мешает сделать еще замечание, что Манилова… но, признаюсь,
о дамах я очень боюсь
говорить, да притом мне пора возвратиться к нашим героям, которые стояли
уже несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед.
Чичиков никогда
не чувствовал себя в таком веселом расположении, воображал себя
уже настоящим херсонским помещиком,
говорил об разных улучшениях:
о трехпольном хозяйстве,
о счастии и блаженстве двух душ, и стал читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте, [Вертер и Шарлотта — герои сентиментального романа И.-В.
Теперь у нас подлецов
не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три человека, да и те
уже говорят теперь
о добродетели.
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей сердце громче
говорит.
Она его
не будет видеть;
Она должна в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но
уж его
Никто
не помнит,
уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два сердца, может быть,
Еще грустят… На что грустить?..
Бедная старушка, привыкшая
уже к таким поступкам своего мужа, печально глядела, сидя на лавке. Она
не смела ничего
говорить; но услыша
о таком страшном для нее решении, она
не могла удержаться от слез; взглянула на детей своих, с которыми угрожала ей такая скорая разлука, — и никто бы
не мог описать всей безмолвной силы ее горести, которая, казалось, трепетала в глазах ее и в судорожно сжатых губах.
— Нельзя же было кричать на все комнаты
о том, что мы здесь
говорили. Я вовсе
не насмехаюсь; мне только
говорить этим языком надоело. Ну куда вы такая пойдете? Или вы хотите предать его? Вы его доведете до бешенства, и он предаст себя сам. Знайте, что
уж за ним следят,
уже попали на след. Вы только его выдадите. Подождите: я видел его и
говорил с ним сейчас; его еще можно спасти. Подождите, сядьте, обдумаем вместе. Я для того и звал вас, чтобы
поговорить об этом наедине и хорошенько обдумать. Да сядьте же!
— Что? Бумажка? Так, так…
не беспокойтесь, так точно-с, — проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и,
уже проговорив это, взял бумагу и просмотрел ее. — Да, точно так-с. Больше ничего и
не надо, — подтвердил он тою же скороговоркой и положил бумагу на стол. Потом, через минуту,
уже говоря о другом, взял ее опять со стола и переложил к себе на бюро.
— Пашенькой зовет! Ах ты рожа хитростная! — проговорила ему вслед Настасья; затем отворила дверь и стала подслушивать, но
не вытерпела и сама побежала вниз. Очень
уж ей интересно было узнать,
о чем он
говорит там с хозяйкой; да и вообще видно было, что она совсем очарована Разумихиным.
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было
уже не до улыбки. Сердце его стукало, и дыхание спиралось в груди. Он нарочно
говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня
не успела заметить этого особенного волнения;
уж слишком раздражило ее замечание
о том, что она боится его, как ребенок, и что он так для нее страшен.
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль
не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «
О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей
говорил? Он ей поцеловал ногу и
говорил…
говорил (да, он ясно это сказал), что без нее
уже жить
не может…
О господи!»
Я
уж о том и
не говорю, что у женщин случаи такие есть, когда очень и очень приятно быть оскорбленною, несмотря на все видимое негодование.
Кудряш. У него
уж такое заведение. У нас никто и пикнуть
не смей
о жалованье, изругает на чем свет стоит. «Ты,
говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто ты мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что тебе пять тысяч дам». Вот ты и
поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни разу в такое-то расположение
не приходил.
Паратов. Отец моей невесты — важный чиновный господин, старик строгий: он слышать
не может
о цыганах,
о кутежах и
о прочем; даже
не любит, кто много курит табаку. Тут
уж надевай фрак и parlez franзais! [
Говорите по-французски! (франц.)] Вот я теперь и практикуюсь с Робинзоном. Только он, для важности, что ли,
уж не знаю, зовет меня «ля Серж», а
не просто «Серж». Умора!
— Спасибо, государь, спасибо, отец родной! —
говорил Савельич усаживаясь. — Дай бог тебе сто лет здравствовать за то, что меня старика призрил и успокоил. Век за тебя буду бога молить, а
о заячьем тулупе и упоминать
уж не стану.
Напрасно страх тебя берет,
Вслух, громко
говорим, никто
не разберет.
Я сам, как схватятся
о камерах, присяжных,
О Бейроне, ну
о матерьях важных,
Частенько слушаю,
не разжимая губ;
Мне
не под силу, брат, и чувствую, что глуп.
Ах! Alexandre! у нас тебя недоставало;
Послушай, миленький, потешь меня хоть мало;
Поедем-ка сейчас; мы, благо, на ходу;
С какими я тебя сведу
Людьми!!!..
уж на меня нисколько
не похожи,
Что за люди, mon cher! Сок умной молодежи!
— Эх, Анна Сергеевна, станемте
говорить правду. Со мной кончено. Попал под колесо. И выходит, что нечего было думать
о будущем. Старая шутка смерть, а каждому внове. До сих пор
не трушу… а там придет беспамятство, и фюить!(Он слабо махнул рукой.) Ну, что ж мне вам сказать… я любил вас! это и прежде
не имело никакого смысла, а теперь подавно. Любовь — форма, а моя собственная форма
уже разлагается. Скажу я лучше, что какая вы славная! И теперь вот вы стоите, такая красивая…
— Я
уже не говорю о себе; но это будет в высшей степени невежливо перед Анной Сергеевной, которая непременно пожелает тебя видеть.
— Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь
о дяде! Я
уже не говорю о том, что он
не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть,
не знаешь, у них
не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда,
говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
О Фенечке, которой тогда минул
уже семнадцатый год, никто
не говорил, и редкий ее видел: она жила тихонько, скромненько, и только по воскресеньям Николай Петрович замечал в приходской церкви, где-нибудь в сторонке, тонкий профиль ее беленького лица.
— Я
уже не говорю о том, что я, например,
не без чувствительных для себя пожертвований, посадил мужиков на оброк и отдал им свою землю исполу. [«Отдать землю исполу» — отдавать землю в аренду за половину урожая.] Я считал это своим долгом, самое благоразумие в этом случае повелевает, хотя другие владельцы даже
не помышляют об этом: я
говорю о науках, об образовании.
— Вы меня совершенно осчастливили, — промолвил он,
не переставая улыбаться, — я должен вам сказать, что я… боготворю моего сына;
о моей старухе я
уже не говорю: известно — мать!
—
О, —
говорю, — бабушка, я вам очень благодарен, что вы мне это сказали; но поверьте, я
уж не так мал, чтобы
не понять, что на свете полезно и что бесполезно.
Самгин слушал рассеянно и пытался окончательно определить свое отношение к Бердникову. «Попов, наверное, прав: ему все равно,
о чем
говорить».
Не хотелось признать, что некоторые мысли Бердникова новы и завидно своеобразны, но Самгин чувствовал это. Странно было вспомнить, что этот человек пытался подкупить его, но
уже являлись мотивы, смягчающие его вину.
Потом он думал еще
о многом мелочном, — думал для того, чтоб
не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить так, как живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает
не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых он
не сомневался. Подумал
о Никоновой: вот с кем он хотел бы
говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он
уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
— Черт его знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а — неизвестно —
о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как!
Говорит ей дерзости. Она его терпеть
не может. Вообще — человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так
уж ему и черт
не брат.